Оно может сослужить еще другую службу. Книгопечатание станет надежной уздой для деспотизма, ибо будет предавать гласности малейшее его злодеяние, ничего не оставляя в тайне, ибо оно увековечит все ошибки и даже слабости королей. Любая их несправедливость, будучи обнародованной, сможет стать известной во всех концах света, рождая возмущение свободолюбивых и чувствительных душ. Друг добродетели должен преклониться перед сим изобретением, злодей же пусть содрогнется при виде печатного станка, который далеко вокруг разнесет весть об его преступлениях.
Тот, кто чрезмерно страшится смерти, — если только он не просто баба — уж наверняка скверный человек.
Будь благословенна, о смерть! Ты поражаешь тиранов, ты очищаешь от них мир, ты обуздываешь их жестокость и спесь. Это ты превращаешь в прах тех, кто был окружен лестью и с презрением взирал на остальных людей; тираны умирают, и мы с облегчением вздыхаем. Не будь тебя, муки наши длились бы вечно. О смерть, ты, коей страшатся жестокие счастливцы, ты, вселяющая ужас в преступные их сердца, ты, единственная надежда несчастных, простри же руку свою на всех гонителей моей отчизны. А вы, жадные черви, населяющие могилы, друзья мои, мои отмстители, спешите, толпой сползайтесь на эти жирные трупы, откормленные преступлением.
Всем этим пышным погребальным торжествам, которыми сопровождается путь королей к их темным склепам, этим мрачным церемониям, этим внешним проявлениям публичной скорби, этому всенародному трауру недостает самой малости — одной искренней слезы.
Я полагал уместным присовокупить к этой главе сие маленькое сочинение, которое вполне соответствует ее духу и даже развивает мысли, в ней высказанные. Оно во вкусе Юнга, только я написал его по-французски.
Все изменчиво в этом мире: разум людей без конца преобразует национальный характер, содержание книг, их восприятие. Может ли хоть один писатель, если только он способен мыслить, льстить себя надеждой, что не будет освистан последующими поколениями? Разве не насмехаемся мы над нашими предшественниками? Откуда нам знать, каких успехов добьются наши потомки? Можем ли мы себе представить, какие тайны вдруг приоткроют человеку недра природы? Разве познали мы до конца человеческий мозг? Где труды, основывающиеся на истинном знании человеческого сердца, на понимании природы вещей, на здравом смысле? Разве наша физика не являет собой бездонный океан, от берегов которого мы все еще не можем отчалить. Лишь жалкий безумец может вообразить в гордыне своей, будто он положил предел какой-нибудь отрасли знания.
Недавно я перечитал сего историка и уразумел, что добродетель римлян состояла в том, что они приносили на алтарь отчизны человеческие жертвы; они были превосходными гражданами, но дурными людьми.
Этот автор обладает в полной мере чувствительностью, превосходным воображением и необычайной изысканностью выражений. Но им слишком много всегда восхищались. Муза его зовет к наслаждению покоем, навевает летаргический сон, сладостное и опасное безразличие. Она должна нравиться царедворцам и изнеженным душам, чья мораль сводится к тому, чтобы не видеть ничего, кроме настоящего, и дорожить лишь радостями уединения.
Господин Летурнер опубликовал перевод этого поэта, который имел у нас величайший, прочный и длительный успех: все прочитали эту исполненную нравственности книгу, все восхищались прекрасным ее языком, что возвышает душу, питает ее и пленяет, ибо зиждется на великих истинах, ибо говорит лишь о высоком а главные достоинства свои черпает из истинного величия возвышенных сих предметов. Что до меня, то никогда не читал я ничего более оригинального, более нового и даже более захватывающего. Мне нравится глубокое чувство, которое, всегда оставаясь одним и тем же, имеет множество оттенков и бесконечно видоизменяется. Это словно река, увлекающая меня за собой. Меня очаровывают эти сильные, живые образы, чья причудливость соответствует предмету, избранному поэтом. Мы найдем у других более стройные доказательства бессмертия души, но никогда не поражают они в такой мере наших чувств. Поэт овладевает нашим сердцем, подчиняет его себе, лишая всякой возможности доказывать противное. Вот какова магия его слов, вот какова сила красноречия, оставляющая в душе неизгладимый след.
Вопреки примечанию, которое цензор потребовал от переводчика, Юнг, на мой взгляд, прав, утверждая, что перед лицом вечности и возмездия добродетель — не более как химера. Не будем создавать себе пустых призраков. Какой толк в добродетели, если от нее нет пользы ни на этом, ни на том свете. Какую пользу в сем мире приносит добродетель обездоленному праведнику? Спросите об этом Брута, Катона, спросите умирающего Сократа — вот вам стоик перед последним испытанием; поступая согласно своей совести, он обнаружит всю ничтожность своих единомышленников. Я вспоминаю незабываемые слова, сказанные Жан-Жаком Руссо одному моему другу. Жан-Жак рассказывал о том, что ему, Руссо, предложили богатство на постыдных условиях, но которые должны были остаться тайной. «Сударь, — ответил он на это, — я, благодарение богу, не материалист. Когда бы я им был, то стоил бы того же, что и все они: я признаю лишь одну награду — ту, что связана с добродетелью».
Я, признаюсь, сто́ю не более, чем Руссо, а дал бы бог, чтобы я его стоил! Но не верь я в то, что полностью не умру, я тотчас же сделал бы богом самого себя и весь предался бы сему божеству. Я делал бы то, что называют нравственным, когда это доставляло бы мне удовольствие, и этим же руководствовался бы, свершая так называемые безнравственные поступки. Сегодня я украл бы, чтобы сделать подарок другу или любовнице, а завтра обокрал бы их ради собственного развлечения. И в этом я был бы вполне последователен, поскольку всегда делал бы то, что доставляет удовольствие моей божественной особе. Между тем, если я люблю добродетель ради грядущего воздания и воздаяние это не связано с произволом, мне надобно сообразовываться уже не со своим мимолетным капризом, а с непреклонным законом предвечного создателя, который является и творцом его. Таким образом, мне часто приходится делать то, что я должен делать, хотя это не доставляет мне особого удовольствия; а коль скоро я без принуждения решаюсь склониться к добру, вопреки соблазну поддаться злу, я делаю это не из удовольствия, а потому, что не хочу поступить иначе. Если бы богу угодно было управлять нами, исходя из нашей склонности к земным удовольствиям, он вложил бы в нас одну только разумную душу, не давая нам чувствительного сердца; но он воодушевляет нас надеждой на воздаяние, ибо сделал нас существами чувствительными.