Год две тысячи четыреста сороковой - Страница 34


К оглавлению

34

Рядом увидел я ужасного Кребийона, живописавшего преступления теми зловещими красками, кои были ему столь свойственны. Трагедии его здесь иногда почитывают, но никто не соглашается смотреть их на сцене.

Само собой разумеется, я нашел здесь моего друга Лафонтена, которого по-прежнему любят и читают. Он лучший из поэтов-моралистов; Мольер, сей справедливый ценитель, предчувствовал его бессмертие. Правда, басня есть аллегорический язык раба, не смеющего разговаривать со своим господином; но поскольку она в то же время смягчает ту резкость, которая иной раз содержится в правде, басню долго еще будут высоко ценить на земле, где властвуют всяческие тираны. Сатира, быть может, есть всего лишь орудие отчаяния.

Сего непревзойденного баснописца ставят здесь выше пресловутого Буало, который, как выразился аббат Костар, разыгрывал повелителя на Парнасе и который, не отличаясь ни способностью к вымыслу, ни талантом, ни силой, ни изяществом, ни чувством, был всего лишь старательным и бездушным стихослагателем. Сохранилось и несколько других басен, среди них некоторые басни Ламотта и Нивернуа.

Поэт Руссо предстал мне в весьма жалком виде: уцелело всего несколько его од и кантат, что же до его унылых посланий, его утомительных и грубых аллегорий, его «Мандрагоры», его эпиграмм, этих плодов развращенного сердца, то весь этот хлам, разумеется, был предан огню, чего давно уже заслуживал. Я не в состоянии перечислить здесь все те полезные сокращения, коим подвергался ряд книг, впрочем весьма известных. Я не нашел ни одного из тех легковесных стихотворцев, что угождали лишь вкусам своего века и самым серьезным предметам придавали тот обманчивый блеск остроумия, который вводит в заблуждение разум: все эти причуды легко воспламеняющегося воображения оказались нестойкими, словно искорки, которые чем легче вспыхивают, тем скорее гаснут. Все эти сочинители романов, исторических ли, моральных или политических, у которых отдельные истины лишь случайно соседствуют друг с другом и которые неспособны были связать эти истины между собой, чтобы подтвердить их; и те сочинители, что никогда не рассматривали предмета под разными углами зрения, во всех его взаимных связях; и те, наконец, что, введенные в заблуждение предвзятой идеей, ничего не видели, кроме нее, и руководствовались одной ею, — словом, все эти писатели, сбитые с толку своим талантом или отсутствием оного, исчезли или легли под нож здравомыслящей критики, который перестал быть здесь вредоносным орудием.

Мудрость и любовь к порядку — вот чем руководствовались при сей кровавой, но полезной операции. Так в густых лесах, где перепутавшиеся между собой ветви делали непроходимыми дороги, на которых вечно царили мрак и вредоносная сырость, под воздействием человека, пришедшего сюда с огнем и железом, возникают зеленые тропинки, покрытые цветами лужайки и пробиваются ласковые лучи солнца: оно разгоняет мрак, и яркая растительность радует глаз путника, который может теперь без страха и отвращения идти вперед. Я заметил в самом конце одной полки любопытную книгу, которая вызвала мой интерес; называлась она «Об украденных репутациях». В ней были изложены те доводы, которые заставили решиться на уничтожение ряда книг; и в ней объяснялось, почему некоторые писатели, которыми современники восторгались, стали предметом презрения. В этой же книге исправлялись ошибки, допущенные по отношению к великим людям, те несправедливости, кои чинились их противниками под влиянием зависти, ослепления или иного какого-либо побуждения.

Вдруг попался мне томик Вольтера.

— О небо! — вскричал я. — Каким же он стал тоненьким! А где же двадцать шесть томов in folio, вышедшие из-под его блестящего, его неиссякавшего пера? Как удивлен был бы сей прославленный писатель, когда бы вернулся в этот мир!

— Нам пришлось сжечь изрядную часть того, что было им написано, — услышал я в ответ. — Вам ведь известно, что этот превосходный талант весьма и весьма подвержен был человеческим слабостям. Он торопился излагать свои мысли, не давая им времени созреть. Спокойному выяснению истины он предпочитал дерзкие выходки. Поэтому мысли его редко бывали глубокими. Он был подобен быстрой ласточке, что легко и изящно касается поверхности широкой реки, на лету утоляя жажду: вдохновение свое он подчинил своему уму. Нельзя отказать ему в главной, самой благородной и самой великой из добродетелей — в любви к человечеству. Он пламенно боролся за интересы человека. Он ненавидел, он клеймил всякого рода гонителей и тиранов. Он возглашал с театральных подмостков разумную и трогательную мораль. Он живописал героизм в истинном его виде. Наконец, он был самым великим поэтом Франции. Мы сохранили ему поэму, хоть план ее и был довольно убог, но имя Генриха IV навсегда сделает ее бессмертной. Особенно ценим мы прекрасные его трагедии, написанные с такой легкостью, таким разнообразием и такой правдивостью. Мы оставили себе те прозаические его сочинения, где он не корчит из себя шута, не грубиянит и ни над кем не глумится; именно в них он действительно оригинален. Но вам, очевидно, известно, что в последние пятнадцать лет у него оставалось всего несколько идей, которые он сотни раз повторял на разные лады. Без конца твердил он все одно и то же. Он вызывал на бой противников, которых должен был бы молча презирать. Он имел несчастье осыпать пошлой, грубой бранью Жан-Жака Руссо и при этом был так ослеплен завистливой яростью, что утратил весь свой ум. Нам пришлось сжечь всю эту чепуху, ибо она, без сомнения, обесславила бы имя его в веках. Будучи более ревнивы к его славе, нежели он сам, мы вынуждены были уничтожить половину написанного им, дабы сохранить этого великого человека.

34